
По материалам периодической печати за 1917 год.
Все даты по старому стилю.
„Революция—скрижаль нового закона, водворившего право во имя человечества”.
Минье.
III
„ДЕЛО ГОСУДАРЕВО”
На Бассейной улице стояла рота преображенцев с пулеметом, посланных на усмирение. Народ обступил солдат. Из разговоров, из тона голоса, по лицам солдат можно было видеть, что никого они усмирять не будут, и только и ждут тех, кого посланы усмирять, чтобы присоединиться к ним.

Бледный офицер, видимо, очень сильно волновался. То отойдет от солдат и долго всматривается вдаль, то направится к панели.
— Господа, попрошу вас, — обращался он к публике. — Не толпитесь.
— Да вы, господин офицер, не расстраивайтесь! — отвечали ему. — Мы не мешаем!
— Вы мешаете проходить по улице.
— Проходящих нету.
— А!
Офицер сделал вид, что вполне удовлетворен ответом, и отошел.
Старик, в фуражке с бархатным зеленым околышем с кокардой, говорил солдатам:
— Мне передавали из достоверного источника, что вызвана дикая дивизия.
— И што?
— Н-ну, как что? Дикая дивизия — м-м... так сказать, может...
Рослый преображенец усмехнулся.
— Пущай придет! Кавалерия напротив пехоты без никаких последствий, ежели у пехоты, скажем, автомобили и пулеметов, сколько вам угодно.
Старик с кокардой замялся.
— Я, конечно, вполне согласен и понимаю, но ведь царь может с фронта послать войска...
— Они такие, как и мы. Теперь, скажем, мы с народом, теперь против народу стоять невозможно. Не такое время.
Преображенец говорил сурово, сдвинув брови, голосом твердым и ясным. И в этих двух лицах, в солдатском и в старческом, чиновничьем, почудились мне — Россия и Петербург, Россия, все поставившая на карту, свою жизнь, и Петербург, привыкший ждать высочайших „повелений”.
А пулеметы трещали за домами безостановочно, будто частый град стучал по железной крыше.

Весь этот день во всех концах города раздавались выстрелы, но народ по-прежнему наполнял улицы. И когда мне потом приходилось слышать: „ах, мы пережили такие ужасы”, я знал, что это было так оттого, что „пережившие” сидели в своих квартирах. На улице не было страшно. Можно было упасть убитым каждую минуту, но страха смерти не было, даже мысли о ней не было. Первую минуту жутко звучали выстрелы, а потом ничего. Даже научились различать, из винтовки ли стреляют, или из револьвера, обыкновенный ли пулемет или поставленный в блиндированный автомобиль. На улице я видел очень много женщин и много детей, и это придавало особенную значительность тому, что происходило в Петербурге: общее дело, дело всех от мала до велика, народное дело.
У Обуховской больницы, окрашенной мутно-кирпичной казенной краской, у ворот черной стеной стоял безмолвный народ. Время от времени подкатывали санитарные автомобили. Распахнется задняя дверца, и на носилках выносят то стонущего, окровавленного человека, с гримасой боли и муки на лице, то пронесут в толпе неподвижное тело, сраженное на смерть пулей императорских слуг. Когда проносили таких, безмолвных, с холодной, суровой печатью смерти на бледном лице, — люди, стоявшие у ворот, снимали шапки и крестились.
Тихо спрашивали шоферов:
— Откуда?
И те угрюмо отвечали:
— С Литейного моста.
Или:
— С Лиговки.
С Лиговки привезли очень много. Там городовые засели в огромном доме Перцова и на улице, против дома, поставили пулеметы. Оттуда многих привозили.

"Фараоны" с пулеметом на чердаке дома.
Вынесут из автомобиля, глухо стукнет захлопнувшая дверца, словно пасть закроет, и снова мчится автомобиль, оставляя после себя в воздухе струйку синеватого дыма.
Из-за Царскосельского вокзала шли серые ряды солдат, ощетинившиеся штыками. И неизвестно было: друзья это или враги? Шли они быстрым шагом, безмолвно, и только топот их слышен был, тяжелый и глухой.
IV
НОВАЯ ЗАРЯ
Было в эту ночь такое чувство, как в Пасху; недоставало только звона колоколов. По темным улицам шли люди, шли без конца, возбужденные, радостные. Угрюмые, стояли дворцы. Петербург, — не Петроград, выдуманный Николаем II, — а Петербург, „Петра творенье”, насыщенный историей, смотрел в эту ночь в темные окна елисаветинских, екатерининских и александровских домов на торжество „народного действа”.
Временами то там, то сям раздавались одиночные выстрелы: стреляли в воздух.
Казалось, что в эту ночь в улицах должны витать тени Белинского, Чернышевского, призраки декабристов. Совершилось то, чему при жизни отдали они свой ум и свое сердце и жар души своей.

Изредка в темной дали зарождался глухой гул; ближе слышнее — автомобиль едет. Промчится без огней, с иглами штыков, высунутых в окна, или — тяжелый грузовик, полный народа, с красным флагом впереди — и затихнет за каменными громадами, в темных коридорах улиц.
Тьма постепенно, незаметно расплывалась. Наступил день, первый день свободы.

Ранним утром по улицам мчался автомобиль, разбрасывая печатные листки. В них сообщалось, что избран исполнительный комитет Государственной Думы, напечатаны были телеграммы Родзянко, адресованные императору и главнокомандующим.
Начиналась новая, особенная жизнь.
В полдень я был у Государственной Думы. Шпалерная улица переполнена народом. Пробираться надо медленно. Стоят автомобили с красными флагами, кареты Красного Креста; куда ни глянешь — стена народа: солдаты, штатские, женщины, шляпы, платочки, котелки. На черном фоне рдеют красные ленточки, красные бантики, банты, розетки, перевязи.

Слышу разговор. Востроносый гражданин, в примятом картузе, оживленно говорит своему соседу, толстому лавочнику, по виду.
— Штульмера привезли... Сам видел... Сидит, немецкая сволочь, глазами лупает, и из себя бледный такой, паршивый.
Глазки востроносого гражданина сияют, бегая, оживлены. Лавочник поглаживает коричневую, с проседью, окладистую бороду.
— Ишь, ты, изымали!
— Солдаты, значится. Нашли — ну и — понял-те! Одно слово — просто!
— Бра-атцы! — воскликнул, захлебываясь, кто-то в толпе. — Митрополита! Митрополита везут! Питирима!
Медленно приближался к толпе, возвышаясь над головами, лакированный, блестящий верх автомобиля.
Люди расступились, заглядывая в окна. Рядом с шофером сидел солдат с винтовкой. Резкие гудки...
Автомобиль совсем рядом... Проплыло окно автомобиля и внутри, среди солдат с винтовками — знакомое, седобородое лицо в белом клобуке с бриллиантовым крестом, бледное, как белый креп клобука, застывшее, со стиснутыми плотно губами, с глазами испуганными и тревожными.
Автомобиль въехал в ворота.

Встреча представителей нового и старого режима
Министр юстиции А. Ф. Керенский объявляет председателю Гос. Совета Щегловитову об аресте его
А востроносый гражданин, потягивая носом, рассказывал лавочнику:
— Ихней, значит, одной компании, штульмеровской... (штюрперовской). За одно!.. — И в восхищении прибавил: — Нонче — просто: пож-жялте — и без никаких! Подожди, — востроносый гражданин понизил голос: — царя еще возьмут!
Лавочник быстро оглянулся по сторонам.
— Ты... потише...
— Ничего, голубь, было потише! Теперь погромче можно: много антиреснее выходит..
— А чего это пушка стоит? — полюбопытствовал лавочник, указывая на орудие, стоявшее у ворот.
— Юнтеры присягу принимают.
— Пушка-то зачем же?
— Без пушки им никак невозможно. Из ее стрелять учутся. Ну — и приволокли. Со всем, стал быть, струментом!
— Скажи, пожалуйста!
Снова предостерегающие рожки автомобиля. Провозят в Думу какого-то штатского под конвоем.
— Кто? Кто? — раздается со всех сторон.
— Протопопов!
— Нет, это с бородой. Щегловитый, что ли?
— Кто их там разберет! Жулики! Зря не потянут. Знают, кого за зебры!
Издали доплывают стройные, звонкие звуки Марсельезы. Солдаты идут к Думе.
Сияет солнце, — больно глазам смотреть. Кругом праздничные лица, давка, толчея, как на ярмарке в первый день.
Прибывает народ со всех сторон. Из Таврическаго дворца выходят юнкера Михайловского артиллерийского училища.
Впереди идет генерал в серой шинели, черноусый, молодой. Заметно, что шинель толстит его. В петлице у него красный бантик.
Юнкеров встречают бесконечным громким „ура”. И все время, пока они рядами, по два, проходят в ворота, на Шпалерной не смолкает „ура”.
Кое-как пробираюсь дальше. Сквозь ограду виден сияющий на солнце, снегом запушенный, обледенелый Таврический сад. Черные галки ходят по мерзлым аллеям. Озеро, покрытое льдом, сверкает будто круглое серебряное блюдо, брошенное в снегу.
А по Таврической улице к Думе идут без конца праздничные толпы, едут автомобили с солдатами и милиционерами, несущими охранную службу в городе.
— Дорогу, товарищи, дорогу! — кричит в толпе кто-то.
Идут солдаты с винтовками, окружая несколько человек в штатском. Это — городовые, снятые с крыш и чердаков у Николаевского вокзала, где они устроили пулеметные засады.
Один городовой, в новом штатском пальто с барашковым воротником, без шапки, но в сапогах бутылками идет, положив правую руку на грудь. Лицо его, бледное, с светлыми усами, выражает покорность судьбе. Виски его светят сединой, и седина, эта рождает какое-то особенное, сложное чувство. Мне не было жаль, когда везли в Думу министра; мне не было бы жалко, если бы при мне разорвали Протопопова. А этого слепого, темного городового, расстреливающего из пулемета своих братьев, этого — мне жалко.
Другой городовой был в очень странном костюме: синие штаны, какие обыкновенно носят городовые, подпоясаны пестрым ситцевым платочком. Вместо мундира — женская синяя с разводами кофта. На плечах — желтый платок. Этот переоделся бабой, думая скрыться, но солдаты нашли его, узнали и забрали. В пути с него свалилась юбка — и он шел в толпе — полумужчина, полуженщина, вызывая насмешливые улыбки и остроты людей.
У Николаевской военной академии в толпе быстро прокатил блиндированный, зеленый автомобиль — и вдруг будто часто-часто стали бить в огромный турецкий барабан — забухали выстрелы и закрякали пулеметы.
Стреляли в нас откуда-то сверху.
— Это автомобиль стреляет, — сказал кто-то.
— Да нет! Автомобиль же с красным флагом.
— Нет, без флага!
— Да я сам видел!
— Я тоже сам видел.
— Не теми глазами смотрели!
— Так-так-так-так, — трещали пулеметы.
Я вошел со всеми в подворотню большого дома.
— Держись ближе к стенке! — крикнул кто-то.
Трескотня продолжалась. С тонким протяжным визгом пролетело в воздухе несколько пуль. И потом стихло.
Снова по улице идет праздничный народ, идет стеной, будто ничего не случилось и не было никакой стрельбы. Певуче пел рожок санитарного автомобиля, увозивший убитых и раненых. И в этом не было ничего страшного и жуткого и о смерти нисколько не думалось в этот великий, такой сияющий, такой солнечный морозный день, будто вытканный весь из золотой и серебряной парчи с красными шелками.
Окончание следует
Еще по теме:
Революция. 1917 год. Предисловие
.............................................................................
Революция. 16 марта 1917 г. Из газет и журналов
Революция. Подробности отречения и ареста Николай II
Революция. Несколько подробностей петроградских событий
Русская революция (Записки)
Русская революция (Записки - часть 2)
Русская революция (Записки - часть 3)
|