nik191 Суббота, 23.11.2024, 13:01
Приветствую Вас Гость | RSS
Главная | Дневник | Регистрация | Вход
» Block title

» Меню сайта

» Категории раздела
Исторические заметки [945]
Как это было [663]
Мои поездки и впечатления [26]
Юмор [9]
События [234]
Разное [21]
Политика и политики [243]
Старые фото [38]
Разные старости [71]
Мода [316]
Полезные советы от наших прапрабабушек [236]
Рецепты от наших прапрабабушек [179]
1-я мировая война [1579]
2-я мировая война [149]
Русско-японская война [5]
Техника первой мировой войны [302]
Революция. 1917 год [773]
Украинизация [564]
Гражданская война [1145]
Брестский мир с Германией [85]
Советско-финская (зимняя) война 1939-1940 годов [86]
Тихий Дон [142]
Англо-бурская война [258]
Восстание боксеров в Китае [82]
Франко-прусская война [119]

» Архив записей

» Block title

» Block title

» Block title

Главная » 2015 » Июль » 27 » Война на фронте и в тылу (Здесь и там)
06:46
Война на фронте и в тылу (Здесь и там)

 

Подходит к концу первый год войны. Миллионы убитых и раненых на фронте и праздная жизнь в глубоком тылу - в Сибири, поразили прибывшего в отпуск фронтового врача. Своими размышлениями об отношении общества к войне, не видящего наяву всех этих фронтовых страданий и лишений, делится на страницах журнала "Нива" за июль 1915 г. Сергей Шлихтер.

Здесь и там

Приехав в отпуск в Сибирь, я сразу поражен был контрастом в настроении «здесь и там»—в Польше и Галиции, контрастом тем большим, что это «здесь» есть Сибирь, где, как принято считать, война почти не чувствуется.

Контраст этот проявляется во всевозможных областях, но особенно меня поразила одна его сторона, а именно: отношение общества к самому факту войны, к факту насилий, убийств и страданий. Поскольку «там» вся сложная проблема войны до чрезвычайности упрощается самими ее участниками, убивающими и умирающими просто, без затей, постольку «здесь» этот вопрос трактуют с чрезвычайным романтизмом. И если теоретически "варваров-немцев" не ругают за удушливые газы и выпускаемые сотнями тысяч снаряды, то все же каждая лишняя пуля, каждый лишний снаряд заставляют всплескивать руками и ужасаться, не говоря уже, конечно, о том впечатлении, которое производят рассказы о смерти и страданиях на войне: в ужасных условиях, в полном одиночестве, без участия и теплого слова.

Принцип "масса", противопоставляемый принципу "индивидуум", понимается, как огрубение нравов на войне и как неумение подходить по человечески к чужим страданиям, особенно, если о „массе" начинаем говорить мы, представители красно-крестных организаций.

Не дай Бог сказать, что предпочитаешь оказать действительную помощь физически страдающим людям, чем скрасить, напр., последние минуты умирающего, если, за недостатком времени, приходится делать выбор между тем и другим. А спокойный тон, которым говоришь о вещах, в мирной обстановке невозможных, принимается, как страшное преступление чувствительности, граничащее с огромным душевным огрубением. После чего возникает уже вопрос общего характера:

если война так отразилась на самой гуманной из всех военных организаций (именно военной потому, что я говорю о красно-крестниках, работающих в самом бою, на передовых позициях), то каким же нравственным падением, каким огрубением нравов грозит эта война всей армии вообще, и следовательно, после войны, и России.

Сначала, после полугода пребывания на войне, мне казалось смешным и непонятным такое сентиментальное отношение к большому, серьезному делу, в котором приходится считаться лишь с целым, с "массой", а не с отдельными индивидуумами, составными частями целого. Теперь, пожив «здесь» немного, я начинаю если не проникаться этим настроением, то хоть понимать его.
Но все же мне и теперь гораздо ближе и понятнее переживания самого участника войны—солдата. Несколько эпизодов из этой области, сохранившихся, несмотря на все "огрубение“, в моей памяти, я и хочу рассказать.

 

Однажды, в период напряженного боя, в двух больших стодолах и двух маленьких халупах,—единственном помещении, которое нам удалось разыскать в деревне, скопилось, несмотря на беспрерывную—и днем и ночью, эвакуацию, свыше 100 человек тяжело раненых. Помимо неудобств помещения, и уход за ними был самый примитивный, , так как все мы едва-едва справлялись с текущей работой. Поэтому стоило зайти в одну из „палат", как со всех сторон раздавались просьбы о воде, о чае, о том, чтобы повернуть на другой бок. Постепенно и с трудом, но все, в конце концов, бывали удовлетворены. И лишь на одной категории раненых отзывался тяжело такой порядок вещей,—на раненых в живот, которых мы решили не эвакуировать и которым нельзя было давать ни пить, ни есть.

Только к утру, когда работа немного стихла, мне, как дежурному по палате, удалось обойти всех, произвести осмотр и установить количество и фамилии этих раненых, у большинства из которых уже начинался перитонит. Каждому я прочитал краткую лекцию о необходимости покоя и полного воздержания от пищи и питья, и с каждого взял слово о безусловном послушании; каждого предупреждал о неизбежности смерти, в случае неисполнения предписаний, и—переходил к следующему. Поминутно приходилось отлучаться в перевязочную, и строго следить за ними было невозможно.

И вот, после одной из таких отлучек вижу, как здоровый «земляк» поит водой, да еще сырой, из гнилого колодца, одного из самых безнадежных перитоников. Церемониться некогда. Вытолкал того со двора (многие раненые, за неимением места даже в сарае, лежали по дворе на соломе, благо погода была хорошая), и больному снова разъяснил всю безнадежность его положения, если он будет и впредь так вести себя. Снова ухожу и, возвратившись, не нахожу Афенку на старом месте: он, оказывается, на коленях переполз на другой конец двора и снова пьет воду. Это ползание и питье воды продолжалось несколько раз. Я пробовал действовать и лаской, и уговором и приказанием— ничто не помогало. Наконец, видя, что все это не действует и что он снова тянется к чайнику с водой, решил прибегнуть к последнему средству: закричал на него и обругал, нехорошо обругал.
"... Марш на место".
Он виновато и испуганно посмотрел на меня и поспешно отполз в свой уголок в сарае. Точно прибитая собачонка, сознающая свою вину. А когда я пришел через 5—10 минут, то, к своему изумлению, застал его на том же месте и в том же положении.
Он умер, этот бедный, непослушный Афенка, этот своенравный ребенок. И его непослушание—это был инстинктивный, не сознаваемый им самим ужас смерти, от которой он думал убежать, переползая с места на место; то, чего я не разглядел в спешке работы.

Не только величайшие страдания— величайшие радости, напр., возвращение к жизни,—происходят зачастую с глазу на глаз, с самим собой и своими одинокими думами, да с темной ночью... Из всех наших перетонитиков выжило 3—4 человека. И один особенно остался у меня в памяти: молодой ополченец, скромный, незаметный даже в болезни. Он неуклонно выполнил все мои советы, и в течение 4—5 дней мы не слышали от него ни одной просьбы о воде. Единственное, что делалось,—смачивание мокрой ложкой губ и несколько ложечек воды в день.

Зато на шестые сутки, зайдя в «палату», я сразу обратил внимание на сознательный, живой взгляд и легкий румянец на щеках. Подсел и стал расспрашивать. Оказывается, он за ночь пережил кризис, "думал, что совсем уж умираю", и... выжил, неожиданно для самого себя. И опять таки, и умирал, и воскресал из мертвых один, так как снова все мы были по горло заняты, я лично—на позициях.

Я похвалил его за послушание и указал на валявшиеся тут же, еще неубранные примеры того, к чему привели просьбы о воде и постоянное движение. Так приятно было видеть человека, вырванного из цепких лап смерти, и не без твоего, хотя и косвенного, содействия. И так приятно было говорить с ним.


Я уже говорил, что во время большого боя, длящегося несколько дней подряд, не приходится, как следует, ухаживать за ранеными, а стараешься, как можно скорее, сплавить его в более спокойную и культурную обстановку. Это и в его интересах, и в наших, так как нам нужно возможно скорее освободить место для других, да и время целиком бывает занято другими обязанностями: нужно привезти раненого с позиции, перевязать, накормить, попоить, зарегистрировать, всякими правдами и неправдами разыскать достаточное количество фурманок для эвакуации и, наконец, эвакуировать. Все это отнимает массу времени.

 


Из всех этих функций самая, пожалуй, важная—вывоз раненого с самых позиций, из линии огня. Особенно важная, если результат боя неизвестен и возможно отступление, а следовательно и оставление раненых неприятелю. Если же отступление уже началось и идет постепенно в течение дня, при чем, отступая, оставляют своих раненых, нельзя терять ни минуты. Мне говорили очевидцы солдаты, как мадьяры в ярости атаки на их главах прикалывали раненых, оставленных нами. Не думаю особенно обвинять в этом неприятеля, так как вообще в атаке до безумия, до потери сознания звереет и та и другая сторона. Но факт все же остается фактом— люди гибнут.

Помимо этого, даже и не при отступлении, но в самый разгар боя, тоже погибает много раненых; отползет он себе куда-нибудь в сторону, недалеко, а тут его и прикончат снарядом. Нести же его версту-полторы зачастую не хватает сил у солдат-санитаров, сил ни нравственных, ни физических. Вот тут то мы, люди со сравнительно крепкими нервами, берем на себя санитарную роль. Оставляем дома своих вольнонаемных конюхов и солдат-санитаров, берем каждый вожжи в руки и партиями в 1—2—3 фурманки едем в разные места боевой цепи. Не говорю—окопов, потому что в жарком бою, особенно, если счастье переменчиво и стороны все время то наступают, то отступают,—нет, в сущности, окопов, а набросаны, самое большее, кучки земли, за которые сражающиеся стараются спрятать голову.

Конечно, появление целой фурманки вызывает обстрел и артиллерийский и ружейный, если бой еще не достиг своего апогея, когда неприятель все равно не может стрелять больше, чем стреляет. В большинстве случаев, однако, фурманку удается припрятать за какой-нибудь уголок или близлежащую халупу, если бой идет около деревни.

Зато, помимо того, что вывозишь раненых из боя, иногда удается вывести несколько человек из нейтральной зоны, т. е. уже оставленных нашими, или вытащить их из горящей халупы, куда их снесли еще в начале боя и где они так и остались лежать после того, как неприятель зажег деревню снарядами.

Когда все подобраны, заворачиваешь оглобли, мчишься в галоп по вспаханному полю через лужи, ямы, кочки. Снаряды летят над головой и рвутся со всех сторон по дороге и спереди и сзади, пули поют свои заунывные песни; а «землячки» кряхтят и шепчут: "Голубчики, как бы скорее, как бы подальше"...

В тыл ехать уже не страшно. В душе ширится и растет какое-то безумно-восторженное настроение. Хочется обернуться назад, к тем, кто посылает нам все эти снаряды, по мальчишески высунув язык, погрозить кнутовищем и крикнуть во все горло:
"Ага, что, взял? Выкусил?"

Мы едем в летучку со своими ранеными в твердой уверенности, что нас ждет суровый выговор от непосредственного начальства.
Лошадь на войне—это все, от нее зависит вся наша работа, а между тем у нас из шести лошадей одна убита и три ранены. Мы не имеем права, говорят, ставить на карту всю работу из-за спасения нескольких человек. Как видите, несколько иная точка зрения.
Однако, и на это у нас есть возражения: в настоящем и ближайшем будущем убыль одной-двух лошадей не отразятся на работе, а в последствии сибирское общество уплатит нам для пополнения лошадиной убыли несколько сот рублей за несколько десятков спасенных человеческих жизней .

Зато, когда работы нет, все внимание сосредоточивается на немногих раненых. Однажды днем, в период затишья к нам принесли австрийца с огромной, зияющей раной бедра. Он был ранен на дневной разведке. Крови вытекло масса, несмотря на то, что его подобрали, очевидно, очень скоро и сразу принесли в наш передовой пункт, находившийся почти в окопах, где ему перетянули ногу жгутом. Он, видимо, умирал. Несмотря на это, во время перевязки делали все возможное для спасения его жизни. Около него было занято буквально человек 12. Мне поручили шприц, и я без остановки впрыскивал кофеин и камфору.

Страдал он ужасно и все время то кричал, то стонал, так, как стонут все австрийцы: «й- о-о, й-о-о». Однако, несмотря на страдания, чувствовался идейный враг не за страх, а за совесть: рыжие волосы на лице, угрюмый, исподлобья взгляд, мрачное скуластое лицо. Одним словом, вид свирепый. Представьте себе поэтому мое изумление при следующем: я вожусь над его грудью, собираясь сделать впрыскивание; вдруг он, улучив момент, когда на нас никто не смотрит, быстро поворачивает ко мне голову и целует руку. И потом снова откидывает голову в другую сторону, все не глядя на меня.

Это была, несомненно, слабость с его стороны. Быть может, первая в жизни и, тем паче, первая на войне. Да еще по отношению к заклятому врагу.
Видно, он был страшно поражен, несмотря на то, что уже умирал,— такое отношение было для него чересчур неожиданным. Поэтому-то только и не сдержался в проявлении своей благодарности. Невольный порыв, за который ему сразу стало стыдно и себя, и других.

Простим же ему эту первую его слабость, так как она была последней в его жизни: спустя несколько минут он тут же, на перевязочном столе, умер.

Нет, мы все-таки огрубели:    вечером, тоже в период затишья, привели к нам сравнительно легко раненого в ногу „прапора". Мы его перевязали, накормили, угостили сладостями, присланными кое-кому из дому, а сестра уступила ему свою кровать—единственную расставленную тогда из всех наших кроватей. В комнатушке-чулане, ее „будуаре", собралось несколько человек. Мы разговаривали, смеялись, шутили между собой, стараясь и его втянуть в разговор. Было приятно сознание покоя и маленькой передышки после недели непрерывной работы, и было невольное радостное чувство за него, который отделался так дешево и сможет теперь отдохнуть на родине. И вдруг, обращаясь к нему с каким-то веселым вопросом, я случайно перехватил его взгляд с недоуменным, странно вопрошающим выражением и—понял его:
Он, этот мальчик с голубыми главами и лицом, сохранившим румянец, несмотря на все невзгоды походной жизни, он, с такой любовью и легкой дрожью в голосе говоривший о своей матери, оставленной им где-то в далекой глуши Киевской губернии, он, являвшийся для самого себя со своей раной «центром мира», как был когда-то центром мира для его матери,—он никак не мог понять, что мы смотрим на него не просто, как на страдающего человека, а как на одного из массы страдающих людей, что его рана и его страдание вызывают в нас представление о других ранах и других страданиях, несравненно тягчайших. И это противопоставление массы—индивидууму, противопоставление, которого он не мог понять и с которым по отношению к себе не мог, очевидно, согласиться, приводило в недоумение и даже обижало его.

Да, мы научились не всегда так же переживать страдания ближнего, как переживали бы их раньше. Но даже и тогда, когда все-таки переживаешь их, когда на душе скребут кошки, мы не имеем права поддаться минутной слабости, поскольку это может вредить роботе.

Когда позади есть уже несколько бессонных ночей подряд, а в перевязочной все так же много лежит— и на полу, и на носилках, и на столе—тяжело раненых, точно их никогда отсюда не выносили, и в глазах начинают рябить ужасные раны от разрывных пуль, от осколков снарядов,—бывают моменты, когда хочется потерять самообладание и закатить истерику.

Но нет, работа, ведь, не терпит. Сдерживаешься, берешь себя в руки и... проходишь мимо умирающих людей, не обращай на них внимания, а стараясь помочь другим...

Сергей Шлихтер.

 

 

Еще по теме:

Война на фронте и в тылу (Здесь и там)

Война на фронте и в тылу (Там и здесь)

 

 

 

Категория: 1-я мировая война | Просмотров: 1071 | Добавил: nik191 | Теги: 1915, Тыл, война, Фронт | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
» Календарь

» Block title

» Яндекс тИЦ

» Block title

» Block title

» Статистика

» Block title
users online


Copyright MyCorp © 2024
Бесплатный хостинг uCoz