Новочеркасская гауптвахта
Прежде всего на гауптвахте попадаешь в довольно большую комнату, служащую в обычное время караульным помещением. Но в течение второй половины февраля 1918 года караульным приходилось ютиться в небольшой комнате начальника караула: их вытеснило туда обилие арестованных „буржуев и контрреволюционеров”.
На гауптвахте содержалось до 400 человек, тогда как все здание рассчитано лишь на 45 заключенных.
Треть площади первой комнаты занимают нары. Посредине ее стоит большой стол. У задней стены—скамья. Все это по ночам служило кроватями для заключенных—наиболее счастливых, ибо менее удачливым приходилось спать на полу.
Среди сидевших в первой комнате большая группа лиц была арестована одновременно в „Центральной" гостинице только за то, что обитали в таком „буржуазном” месте.
Очевидно, это обстоятельство открыло перспективы хороших выкупов. И ожидания комиссаров оправдались: взятки вернули свободу большинству сидельцев первой комнаты.
По правой от входа стене ее, кроме ведущей в помещение караульного начальника, имеются еще две двери. Они идут в бывшие офицерские камеры, каждая из коих вмещает по два дивана, то есть рассчитана на двух заключенных.
Однако, в то время там помещалось до 15 человек в каждой.
Среди этих было четверо из „семи расстрелянных". Там же помещался Орлов—из бывших графов Денисов, как определил его Медведев.
Граф Орлов был выпущен с гауптвахты, поселился в санатории для чахоточных, там был снова схвачен красногвардейцами и расстрелян.
В стене, противоположной входу, и прямо против него есть дверь, которая ведет в коридор, по правой и по левой сторонам которого расположены маленькие камеры. Первая из дверей налево почти постоянно была открыта. Потому что камера эта темная и даже раскрытая дверь давала так мало света, что едва позволяла не наталкиваться на стол, нары и табурет.
Лаомеа Кулакова - „донская Коллонтай", среди мятежных казаков слывшая под кличкой „Дунька".
В этой камере сидел первый революционный атаман Е. А. Волошинов.
— Пожалуй,—думалось мне не раз,—для Е. А. лучше, что в камере его темно: в темноте легче ему принимать свою семью.
Ибо когда, простившись с заключенным и приняв от него благословение, жена и дети Волошинова, посещавшие его, шли к выходу, то даже мы, посторонние люди и обремененные тревогой за самих себя, не могли смотреть на полные скорбного ужаса глаза их. Отворачивались, а кто не успевал сделать это, —долго оставался под тягостным впечатлением. А Е. А. после ухода семьи, обычно, минут пять оставался в камере своей совершенно один. Что делал он в эти минуты там, что думал в это время — Бог один знает. Но потом выходил в коридор с обычным ему выражением лица.
Я ни разу не прочел на нем угрюмости или хотя бы озабоченности. Оно всегда было спокойно, бодро, почти весело. И бакенбарды его выглядели так же браво и красиво, как во время атаманства или председательствования его на круге.
Не менее спокоен и добр был в заключении А. М. Назаров. И даже тоже слегка насмешливая улыбка обычна бродила на его устах.
Я предлагал помочь ему бежать. Сделать это было сравнительно легко, так как в первые дни нашего заключения двор гауптвахты не охранялся. Надо было только перелезть через забор и дворами пробраться на Комитетскую улицу.
— Пока не стоит,—отвечал А. М. — но если будет грозить непосредственная опасность, я воспользуюсь вашим предложением.
И заговорил о другом.
Однако, „опасность" явилась слишком уж „непосредственно". Когда в ночь на 18 февраля я был разбужен поднявшейся на гауптвахте суматохой и выбежал в первую комнату, увидел я лишь конец страшной процессии: нескольких красногвардейцев, которые, минуту спустя, скрылись за дверью.
Вместе с А. М. Назаровым делил заключение и епископ Митрофаний.
Заглянув в решетчатый бубновый туз, украшавший дверь его камеры, как и всех других, вы неизменно могли видеть одну и ту же картину: монаха, сидящего на нарах и, опираясь на посох свой, наклоненного над маленьким столом. С рук его свисали четки.
Эта фигура вся в черном, суровая скромность обстановки со светом, струившимся откуда-то сверху, делали камеру похожей на келью, на келью строгого схимника, погруженного в спасительные размышления.
Но, когда владыка за чем-нибудь выходил из камеры, всякие иллюзии пропадали и уродливая контрастность должного и сущего выступала при этом во всей наготе. Даже стражи наши—казаки мятежных полков—или растерянно отворачивались при виде этой гримасы жизни или же всячески старались сгладить особо острые положения ее.
Толпами ломились к епископу посетительницы - посетителей вообще на гауптвахте почти не бывало.
Мужчины и приближаться боялись к такому опасному, как гауптвахта, месту.
Епископа Митрофания освободили через несколько дней после расстрела семи.
Освободили его ночью.
„Чтобы не было соблазна в народе при виде освобожденного" - объясняли нам.
Но, тем не менее, освободиться от тревоги никто не мог. И престарелый священнослужигель был в немалом волнении. Однако, уходя, он не забыл благословить нас.
Против двери камеры кельи коридор образует разветвление. На него дают четыре камеры. В них сплошь сидели офицеры.
Среди них находился первый революционный командующий войсками московского военного округа, известный земский деятель, полковник Грузинов.
А потом коридор шел прямо и в симметрично расположенных по бокам его камерах ютились арестованные в полнейшем беспорядке. Все же тут главный контингент составляли партизаны. Перемешаны они были множеством офицеров. Тут же влачили свое существование и китайцы. Попадались в чем-нибудь провинившиеся красногвардейцы. И даже просто пьяных сажали сюда же „на предмет отрезвления".
А однажды ночью привели и посадили в одну из этих камер двух... институток, институток-смолянок. Девочки, стосковавшись по оставшимся в Питере родителям, вздумали без документов, без денег — бежать к ним. Но на вокзале были задержаны и доставлены на гауптвахту. На утро их освободили и вернули в институт. Но в течение этой ночи многие партизаны почему-то никак не могли уснуть.
В одной из этих камер сидел генерал Груднев, занимавшийся до последнего дня своего, то есть до 18 февраля, изучением науки йогов. Облегчила ли ему индийская премудрость его последние минуты?
Коридор упирался в последнюю комнату гауптвахты— общую камеру, пестревшую все тем же смешением лиц и положений.
Тут люди спали на нескольких имевшихся кроватях, на столах, в шкафу, и просто на полу.
Это же помещение являлось и своего рода гауптваутным клубом, куда стекались отовсюду, где велись самые оживленные беседы, создавались проекты и планы и даже затевалось хоровое пение.
Тут сидел и я.
1 марта с гауптвахты меня перевели в тюрьму, откуда 1 апреля освободили занявшие Новочеркасск казаки.
И потянуло меня тогда — подмеченное психологами явление—еще раз поближе посмотреть на место, где довелось мне начать мое сидение.
Как и в феврале, улица была запружена народом, глядевшим на белое здание, украшенное колоннами. Но на сей раз вели уже в заключение не партизан и офицеров, а красногвардейцев и представителей советской власти.
При виде одного из последних, более других известного, из рядов любопытных раздалось замечание:
„что, откомиссарился"?..
И толпа гоготала злорадно и шумно.
Точь-в-точь, как тогда, когда вели партизан и офицеров.
М. Оргин.
Донская волна 1918, №07
Еще по теме
|