II.
Ленин
Ресторанная зала Метрополя; все очень чинно и прилично, будто в настоящем буржуазном парламенте - открытие какого-то съезда советских работников.
Солнце тускло светит сквозь стеклянный матовый потолок, делегаты бродят около своих стульев, здороваются, улыбаются, ходят в буфет закусывать.
Над председательской трибуной грандиозный футуристический рисунок—не то разорванные штаны, не то чья-то красная борода. Провинциальные делегаты недоумевают, даже возмущаются:
«Это что за безобразие?»
Их вразумляют, что это—красный земной шар, символ грядущих побед.
Звонок председателя, стенографистки устраиваются перед трибуной, места для журналистов и публики полны.
Сегодня большой день, выступит сам Ленин.
Начинается заседание торжественно, вяло, скучно, как тысяча других заседаний. Наконец в дверях, где усиленный караул и столпились свои—все министры сановники—легкое движение.
Председатель шепчет что-то дежурному оратору, тот комкает речь и сходит с трибуны.
"Слово председателю совета народных комиссаров—товарищу Ленину".
В зале хлопают не очень громко, не очень тихо, хлопают прилично, официально.
Он проходит совсем близко около меня, среднего роста, тучный, лысый человек с ординарным, скучающим, усталым лицом. Я не узнаю его сразу, хотя много раз видел его карточки.
Только, когда несколько тяжеловато он карабкается по ступенькам трибуны, я понимаю, что это именно он, маг и чародей, властитель России—Владимир Ильич Ленин Ульянов.
Впиваюсь в него глазами, стараюсь прочесть в лице все то жуткое, непонятное, безумное, что он принес России, всему миру.
Рыженькие усики, мочалистая бородка, слегка раскосые глаза, блестящая лысина, тучноват, видимо страдает одышкой; серенький пиджачок, все такое ординарное, неяркое, не запоминающееся. Ни одного намека, никакого отпечатка значительности. Самое обыкновенное, рядовое лицо интеллигента, вернее даже, обывателя, ни плохого, ни хорошего, что-то серое, скучное, безличное—как странно обманчива бывает наружность.
Голос дребезжащий, тоже неяркий, неприятный дефект произношения, жесты типично профессорские, одна рука в кармане брюк, другой двигает монотонно, упорно, как маятник.
Начинает говорить вяло, без подъема, как-то академически сухо, будто лекцию по геодезии читает.
Но слушаю и начинаю чувствовать, что есть какое-то опасное завлечение в этой монотонной, сухой речи. Есть какая-то сила какой-то логики в его вялых, без всякого пафоса произносимых, скучных словах.
Так, помню, бывало в университете, зайдешь в свободный час случайно на лекцию профессора математики. Слушаешь и сознанием не можешь ничего воспринять (я не имел математических способностей), но как-то помимо воли тебя заключают все эти непонятные формулы в какой-то логический круг.
Так вот и он, будто чертит на невидимой доске какие-то сложные формулы и скрипучим, скучным голосом доказывает то, что для него-то давно наскучившая истина. И забываешь, что эти формулы, эти слова имеют хоть какое-либо касательство к Москве, вот здесь, совсем близко, за стенами Метрополя, издыхающей от голода, во всей России, преданной, опозоренной, опустошенной, кровью залитой.
Там жизнь, здесь—игреки, зеты, такие точные, такие отвлечённые.
Только иногда, когда приходится, поморщившись, говорить о брестском мире, оправдывать что-нибудь совсем невероятное, вдруг пробежит что-то в глазах неожиданно лукавое, и подумаешь:
«профессор-то профессор, но и темный делец».
У нас в университете был такой профессор, блестящий эрудист, жрец чистой научной мысли, экономист, стоящий на точке зрения научного марксизма, а в жизни состоял управителем у великого князя и в банках обделывал аферы совсем не марксистского сорта. Иногда и в лекциях таких строго научных, вдруг проскользнет какой-то зайчик жульничества, незаметно подтасует, незаметно сведет личные счеты.
Это оттенок жульничества проскальзывает и у Ленина, чувствуешь, что не только лекции он читает, но и делишки темные умеет проводить для себя не без выгоды.
Слушал его и вспоминал все противоречивые рассказы о нем. Одни говорили, что в жизни он человек очень мягкий, и добрый, любит детей и цветы, большой, аскет, всегда погруженный в работу, другие характеризовали его как самого не стесняющегося интригана, готового на все, чтобы добиться своей цели, властного и властолюбивого.
Когда я смотрю на него, слушаю его академически строго построенные фразы, мне начинает казаться, что может не совсем неправы и те и другие.
В нем может совмещаться многое, как в человеке—и мягкость и бесчеловечная бездушность, и добросовестность к работе и явная неслыханная преступность для достижения нужной ему цели.
Он вне жизни, он весь в отвлеченности, в формулах таких стройных и четких на доске лаборатории, и таких жутких, когда воплощаются они в жизнь.
Но последнее ему почти не видно. Настоящий ученый должен быть несколько маньяком своих идей.
Это не только в вульгарных комедиях профессора бывают рассеянны, слепы и глухи ко всему жизненному.
Так должно быть. Для профессора ассирийских древностей ничего, кроме клинообразных надписей не должно существовать важного и драгоценного в жизни; все остальное мелочи, досадные помехи для отвлеченных научных опытов.
Настоящий ученый может быть человеком нежнейшей души и может бестрепетно замучить в своей лаборатории тысячи животных или, если ему позволят, и людей для подтверждения своей точной, отвлеченной мысли.
Он просто не заметит предсмертных судорог, не услышит хриплых стонов - ему важны мускулы и клеточки.
Несомненно, в Ленине есть нечто от этой подлинной, жуткой отвлеченности.
При других условиях он был бы, быть может, таким рассеянным и нелепым профессором веселой комедии. Судьба сделала его страшным, зловещим призраком, именем которого долго еще будут пугать непослушных детей.
С умом отвлеченным, холодным, узким он, конечно, не настоящий ученый, а только полу-ученый, полутемный делец, конспиратор, подпольный интриган.
Сочетание чудовищное и такое роковое для России.
Он проделывает свой страшный опыт над Россией, он вонзает свой не вполне искусный ланцет в живое тело. Может быть, опыт не вполне будет удачен, может быть, пациент умрет, но разве это важно, - важно проверить математическую формулу. Миллионы гибнущих для него только кролики, глупые, бессмысленные кролики, для того и созданные, чтобы их можно было разрезать, даже не усыпляя хлороформом.
Уже тогда, в мае месяце, в его словах звучали сильные ноты равнодушного пессимизма. Может быть ничего не выйдет, опыт не удался, что ждет Россию, что ждет рабочих и крестьян, вождем которых он себя зовет, - не все ли ему равно.
Он искренно бесстрастен, искренно и глубоко равнодушен - умрут или нет кролики, над которыми он производил свой опыт.
Так спокойно и отчетливо этот тучный, лысый человек, со скучным, неприятным лицом говорил о вещах страшных, что голод, братоубийственная война - все это неизбежно, что все это он предвидел, что все это входит в его математические расчеты.
И не разу я не почувствовал, чтобы живое человеческое чувство вспыхнуло в нем, все были выкладки сухи, логически четкие, отвратительно отвлеченные.
Но в нем есть сила, он умеет заразить своим спокойствием, своим бесстрашием, умеет заставить поверить (пока его слушаешь) в химеры страшные.
Я встретил его еще раз при выходе, и опять не узнал. Только по движению явной и тайной усиленной охраны на подъезде я понял, что он выходит, оглянулся и, оттесненный весьма учтиво каким-то латышом, увидел, как быстрыми, мелкими шажками пробежал между своих охранителей.
Он опять был какой-то другой. Видимо, опыт конспирации вошел в плоть и кровь. Надвинул низко на глаза шляпу, слегка приподнял воротник пальто, он мгновенно изменился, сделался еще более незаметным, неуловимым, только глаза тревожно, воровато бегали по сторонам и было в них какое-то выражение подленького, животного страха, какого мне не приходилось видеть еще никогда.
Как-то боком он вскочил в свой крытый автомобиль и спрятался, исчез, притаился.
"Этот умеет убегать, но он знает уже, что не убежит", - подумал только я.
Было жутко, тоскливо на душе, когда я возвращался по солнечным, но таким мрачно-пустым улицам.
- "Чего в не больше - страшного маньяка или ловкого дельца и бессердечного авантюриста"?-
Я не мог разгадать этой жуткой загадки.
Еще по теме:
Большевики вынуждены оставить Петроград без боя (январь 1919 г.)
Последние судороги большевизма (февраль 1919 г.)
Восстание населения Петрограда против советской власти
Ленин и Троцкий. К известиям об аресте Ленина
Ленин. К известиям об аресте Ленина
|