Болото смердящее
— В нашей деревне вообще-то не все ладно, но война, помимо всего, всем известного, отрицательного, внесла в нее еще такое, о чем следует нам особо подумать и серьезно подумать... Худое... Скверное...
— А что?
— Гниет деревня...
— То есть, как?
— Самым, настоящим образом— от венерических болезней... от сифилиса.
— Что вы, доктор... Наша-то деревня...
— Вот вам и что-вы, ваша-то деревня.
И молодой военный врач, поместившийся с нами в купе, переезжавший на новое место службы—из Саратовской губ. в Иркутск, нарисовал нам волнующую образную картину нашего загнивающего, смердящего болота.
Саратовская, Самарская и соседние губернии загажены, запакощены, чуть не сплошь заражены. Приходящие на побывку солдаты—из городов, с фронта, хлебнувшие легкой жизни и «всячины», приносят с собой и «французскую болезнь»—человеческую пакость.
— Все тут вместе—и холостые, и женатые, да, и женатые... детные...
После их побывки женщины, жены —непременно к доктору.
— Чтой-то низ болит, господин дохтур.
Придумали и термин—«низ».
— Девчата и замужние выдумывают разные разности: поели не ладно, напружила живот, саднит... Но раз «низ»,—я уже знаю. Говори прямо,— требую. Помнется, помнется, покрутит носом и
— Муж был на побывку... Солдат тут наш приходил.
Больных масса.
— Матери заражают детей... много выкидышей... Немало расстроившихся семей.
К солдатам врач прибавил и военнопленных, поселившихся в деревне.
Заражение идет круговое: мужчины женщин, женщины мужчин, детей, молодые пожилых и обратно. Гниль расползается, рассасывается входит в народную, темную, неопрятную гущу глубже и глубже.
И это уже четвертый год.
Наша скудная сельская медицина, возложенная, главным образом, на слабые плечи фельдшеров и фельдшериц,— что она может сделать... Разумеется, бессильна задержать идущий процесс вырождения нации, еще не жившей, не видевшей света.
Теперь, вот, читаю В. Чаговца в «Киевской Жизни» об этом же, отвратительном, нанесенном к нам войною. Читаю и жуть охватывает.
Автор беседует с группой мужиков-малороссов.
— Слава Богу, говорю, что сорокалетних отпустили на работы,—пишет он.—Большое подспорье в хозяйстве. И сено скосили, и хлеб убрали.
Некоторые согласились.
— Это, конечно, само собой, каждый работник теперь при своем месте.
А один помолчал, сплюнул от души и крякнул неодобрительно.
— Лучше бы и не приходили.
— А почему так?
Он долго молчал, как будто не решаясь или не рассчитывая на сочувствие, а, может быть, стесняясь моего присутствия.
Все-таки чужого поля ягода.
Другие спросили:
— А почему так, диду Марко?
И он назвал несколько женских имен.
— А такую-то знаешь?
— Знаю...
— И такую знаешь?
— И такую знаем... Нашего кутка.
— И Параску, и Явдоху, и Северинову жинку знаешь?
— Знаем. Как же не знать.
— Так воны «фершал» мне признавался, что все теперь пропащия.
— Почему?
Он уронил одно только слово, так плохо, что несведущий человек не мог бы разобрать ничего.
— «Пранци»...
— «Пранци»...
Слово это произвело впечатление. Да и как не произвести, если в нем, в этом искаженном народном термине столько горького содержания...
«Пранци»— это «французская болезнь»...
— Сифилис.
— От кого же они нахватались?
— От кого? От чоловикив.
— Да неужели же?
И подробно обсудили о каждой, об ее сравнительной молодости, достоинствах и недостатках, о семейном положении. И, обсудивши, сокрушались от чистаго своего стариковского сердца.
— Бесталанные, несчастные... Что же им теперь делать?
Тема завязалась глубокая, неотвязчивая, и чем дальше, тем страшнее, тем беспросветнее.
О «пранцах»—целая печальная эпопея.
Страшное бедствие, следы которого, может быть, отразятся на целом ряде поколений.
Заражается и гниет цветущее поколение—все здоровое, сильное, работоспособное, все, на чем стоит опустошенная деревня.
Жены, девушки... Дети. Отцы, сыновья.
— А чем же помочь? Как? Ведь нельзя же оставить это дело на произвол судьбы...
— Чем помочь? Как помочь? Доктор у нас за сорок верст... Да и что он может сделать... А здесь фельдшер, знахари, шептухи, знахарки..
А главное—срам... Стыд. Потому, что такое дело неясное. Вот они и молчат, и терпят, пока терпится, а когда уже решатся сказать,—пропало все.
— Какое ужасное бедствие!
— Когда я смотрю в праздник на наших молодиц и девчат,—то все равно вот как на это болото.
Тут тебе и цветочки, и трава зеленая, и мята пахучая,—а под низом болото, смердючее, да гниющее...
Так и там.
— И косы цепляют себе покупные, где-то там в городах у покойников отрезывают и продают, и морды мажут крейдой и бураковым квасом, и дорогими пахощами поливают себя, а в середине все гниет, все поганое:
— Бачив и я одну такую. Сначала такая и такая, а после сразу стала такая сумная да печальная, и не смеется, и не гуляет.
А, как-то раз, иду я лесом, грибы собираю, а она стороной идет, меня не замечает.
Прошла мимо, вошла в гущу, и слышу—голосит. Голосит, слезами заливается, как над покойником:
— Ой пропала же я, пропа-а-ла я, ой и горе мое горькое несподиванное... Ой головонька моя бедная.
Это, значит, до сердца дошло, никому сказать не решается, потому что совестно, и страшно, терпела, терпела да и пошла в лес, "свит за очи" чтобы никто не видел, никто не слышал... И открыла лесу дремучему свою печаль-тоску, свое горе-гореваньице, какому и имени не подберешь...
— А откуда же вы узнали, отчего именно она плакала?
— Та так, потом уже и матери призналась, и с матерью к фельдшеру ходила. Только помочь уже никак нельзя...
— Так теперь и с московками, и с их мужьями. Понавозили с фронта всякой пакости, позаражали своих жен,—а теперь, что будет!..
Дико жутко слушать их рассказы.
Но это только еще цветочки,—замечает Часовец—Страшные цветочки грозной заразы, от которой, кто знает, что только уцелеет.
Приходилось мне и ранее читать на эту же тему о фронте, об армии. Военные врачи на второй же год войны забили тревогу—армия загнивает. При неопрятной походной жизни, при громадной скученности людей, там один больной может заразить массу здоровых.
Очень многие из больных не показываются, скрывают болезнь и заражают здоровых. А эти, отправляясь на побывку, разносят болезнь по семьям.
С фронта гниль ползет в глубь страны, и рассасывается по всей России, калечит здоровых и губит грядущие поколения.
Военные врачи призывали к энергичной, неослабной борьбе с венерическими болезнями в армии, переполненной сомнительного поведения женщинами, носящими «красный крест», эту эмблему служения ближнему, апостольства.
Помню, одно время решили «подчистить» армии «сестер милосердия». В одной Варшаве—еще бывшей в наших руках—обнаружили несколько тысяч авантюристок и попросту проституток, надевших на рукав «красный крест», продающийся за несколько копеек в любом аптекарском магазине.
Мне лично приходилось видеть в Тифлисе и в Турции, на фронте, «сестер», модно одетых, обтянутых, раскрашенных, «с роковой печатью на лице». Их там много катается на автомобилях или, как прозвали солдаты, «сестрокатах». Сибиряки, томичи, в Трапезунде мне показывали на приехавших туда из Томска «промышлять» легким и позорным трудом...
Едут «сестрами», «сиделками», «кормилками», «экономками» и просто так, кем угодно. Достаточно самозванок.
Они загрязнили благородный институт сестер милосердия, самоотверженных женщин, несших и героически несущих все невзгоды и страдания, всю тяжесть войны вместе с рядовым солдатом и офицером. Истинные сестры, конечно, работают, их и не видно, им некогда; они скромны. Их и уважают; солдатское отношение к ним любовно, предупредительно, трогательно. Но их компрометируют авантюристки...
Эти вместе с врагом губят армию и Россию, толкают их в пучину мерзейшей «пранци», незаметно, но верно превращая страну в болото смердящее.
М. Хвоев.
"Сибирская Жизнь"
|