nik191 Воскресенье, 30.04.2017, 15:52
Приветствую Вас Гость | RSS
Главная | Каталог статей | Регистрация | Вход
» Block title

» Меню сайта

» Категории раздела
История. События и люди. [2027]
История искусства [192]
История науки и техники [194]

» Block title

» Block title

» Block title

Главная » Статьи » История. События и люди. » История искусства

А. И. Герцен. К 105-й годовщине со дня рождения (март 1917 г.). Часть 3

 

Материал из журнала "Нива" за март 1917 год, посвященный 105-й годовщине со дня рождения А. И. Герцена.

Во всех материалах по старым газетам и журналам сохранена стилистика и орфография того времени (за исключением вышедших из употребления букв старого алфавита).

Все даты по старому стилю.

 

А. И. Герцен


род. 25 марта (ст. ст.) 1812 г.


Очерк А. В. Амфитеатрова

(Начало)

 

В особенности прекрасен и симпатичен Герцен в своих характеристиках-панегириках людей, которых он уважает и любит. Их было много, и для каждого Герцен готов был, как говорится, распяться. Однако нельзя сказать, чтобы ему всегда платили добром за добро. Напротив, в большинстве своих житейских отношений, Герцен был очень несчастен. Надо иметь счастливый, олимпийски-светлый, эллинский характер Герцена, чтобы переносить измены и утраты друзей, разочарования, интриги, предательства с его красивым спокойствием, с его проникновенною снисходительностью.

Одним из памятников этих драгоценных свойств Герценовой натуры остались воспоминания А. И. о супругах Энгельсонах. При всем своем добродушии, Герцен был далеко не слеп по отношению к среде, его окружавшей, и не только либеральными декламациями, но даже и поверхностным либерализмом действия купить его симпатии в крепостную зависимость было нельзя. О том наглядно свидетельствуют его характеристики Николая Сазонова (полная грустного юмора повесть о том, как один богатый Рудин выродился в нищего и пьяного Обломова), русского иезуита Владимира Печерина, лондонских рефюжье (эмигрантов) и фанфаронов французской эмиграции.

Строгая святость конституционного уклада Англии приводила Герцена в восторг. В высшей степени поучительны, в этом направлении, его статьи о политических делах в английском суде. Но восторг никогда не ослеплял Герцена до паралича критики. Этот человек был врагом непогрешимых авторитетов, все равно, в идеях ли, в учреждениях ли, в деятелях ли, в ближайших ли друзьях. Он нежно любил Грановского, Огарева, Бакунина, но — дружба дружбою, служба службою. И, когда звал голос политического убеждения, он выступал против друзей своих, как строгий обличитель и беспощадный полемист.

Трудно найти дружбу, более глубокую и трогательную, чем между Герценом и Грановским,—однако уже в конце сороковых годов они жили в очень остром идейном разрыве, возникшем из вопроса о „личном бессмертии". Грановский, хотя и западник, шел вперед, покуда не уперся в рубеж идеалистического миросозерцания и остановился стоять на нем, как человек, не смевший переступить порога. А Герцен с Огаревым порог нетерпеливо перешагнули и пошли к новым материалистическим снегам— вперед и вперед, следуя за неудержимым ростом западной позитивной науки.

Эта сцена — идейной ссоры и нравственного разрыва с Грановским — одна из самых сильных и глубоких в „Былом и Думах": она потрясает вдумчивого читатели трагизмом страстной отвлеченности, которая была так свойственна нашим дедам и которой так мало у внуков. Это столкновение не житейских людей, но целых мировоззрений, поглотивших в себя живые индивидуальности; это - катастрофа в Платоновом мире идей.

Когда Герцен спорит с противником, который пользуется его уважением (К. С. Аксаков, Жюль Мишле, временами даже, пожалуй, Александр II), он очень сдержан в выражениях и в тоне и почти не пользуется самым могучим своим орудием—смехом. Этим орудием Герцен уничтожал политических врагов своих тем вернее, что смех его—светлый смех.

В этом отношении Герцен совершенный антипод другого гиганта русской общественной сатиры, М. Е. Салтыкова-Щедрина, с его мрачным смехом-стоном, смехом-судорогою, который сверкает, как зловещая молния, и гремит, как гром в нависшей грозовой туче. Сатирические удары Герцена—презрительные улыбки солнца, которое, заметив скверное земное явление, спешит осветить его и обезвредить, наскоро клеймя и припекая обжигающим лучом.

Истязательный щедринский „правеж" - совсем не в духе и не в средствах Герцена. Его любимый сатирический прием—короткая шутка, быстрая стрела, злая острота, меткая, убийственная кличка. Так разделывался он с людьми и явлениями, вызывавшими его презрение. Он двумя-тремя словами рядил человека в шуты и оставлял гулять шутом на всю жизнь. Так, например, распорядился Герцен с министром Паниным: длинный рост и ограниченные способности этого сановника дали ему мишень для самых язвительных противоположений.

Эта боевая манера Герцена сражаться смехом не раз вызывала недовольство не только среди врагов, которых она терзала, но и среди друзей, которым иногда хотелось, чтобы Герцен шел на литературно-политические дуэли свои не как на веселый бал, но серьезно принахмурясь. Но Герцен умел отстоять достоинство и силу своего любимого меча.

„Смех,— писал он,—одно из самых сильных орудий против всего, что отжило и еще держится. Бог знает на чем, важной развалиной, мешая расти свежей жизни и пугая слабых. Предмет, о котором человек не может улыбнуться, не впадая в кощунство, не боясь угрызений совести,—фетиш, и человек подавлен им, он боится его смешать с рядовыми предметами. Смех вовсе дело не шуточное, и им мы не поступимся.

В древнем мире хохотали на Олимпе и хохотали на земле, слушая Аристофана и его комедии, хохотали до самого Лукиана. С IV столетия человечество перестало смеяться— оно все плакало, и тяжелые цепи пали на ум среди стенаний и угрызений совести. Как только лихорадка изуверства стала проходить, люди стали опять смеяться. Написать историю смеха было бы чрезвычайно интересно.

В церкви, во дворце, во фронте, перед начальником департамента, перед частным приставом, перед немцем-управняющим никто не смеется. Крепостные слуги лишены права улыбки в присутствии помещиков. Одни равные смеются между собой. Если низшим позволить смеяться при высших, или если они не могут удержаться от смеха, тогда прощай чинопочитание.

Заставить улыбнуться над богом Аписом значить расстричь его из священного сана в простые быки. Снимите рясу с монаха, мундир с гусара, сажу с трубочиста, и они не будут страшны ни для малых ни для больших. Смех нивелирует, а этого-то и не хотят люди, боящиеся повиснуть на своем собственном удельном весе".

Но там, где Герцен не только презирал, но и ненавидел, ему становилось не до острот и шуток». Он забывал тогда свой богатый сатирический арсенал и, дав волю лирическим порывам, исходил огненными слезами и гневными криками гражданского пафоса, в котором у него нет соперников в литературе, ни в русской ни в европейской. Так пишет он о крепостном праве, о страде декабристов, о мраке николаевской России, о Муравьеве Виленском...

В этих грозных выпадах Герцен—этот светлый, кроткий, жизнерадостный человек—становится страшен. Он если не убивает на смерть, то клеймит до гроба и за гробом—на веки вечные, покуда жива история, и человечество слышит ея голос. Гоголь, в криках и хохоте отчаяния, написал ужасный общий фон—пустыню „Мертвых душ" и „Ревизора", где, как Агарь, задыхалась дореформенная Россия. Герцен докончил картину Гоголя, написав на его фоне исторические фигуры эпохи. Когда Герцен говорит о царствовании императора Николая I, вы чувствуете в нем фантастический ужас вздохновенного Гота,—он окружен воспоминаниями, как отвратительным хороводом вампиров, ведьм, кривляющихся привидений, и, чтобы разогнать ночное дикое сонмище, гневно и страстно бьет в „Колокол",—да сгинет шабаш мрака и да воссияет светлый день!

Vivos vосо,—этот девиз средневекового колокола (заимствовав его опять-таки из эпиграфа к Шиллеровой „Песне о Колоколе") применял Герцен к своему знаменитому журналу. Он мог бы договорить девиз до конца: „mоrtuos рlаngо, fulgurа frangо"—„зову живых, оплакиваю мертвых и сокрушаю молнии".

Потому что—кто же сокрушил больше молний и рассеял больше черных грозовых туч над головою русского общества, чем Герцен в „Полярной Звезде" и „Колоколе"? И одною из этих рассеянных туч была великая, все четыре стороны русского мира омрачавшая, туча крепостного права. Немало добрых топоров рубило по стволу этого заклятого многовекового дуба, но топор Герцена был самый острый и рубил всех глубже в корень.

Конечно, Герцен главнейший виновник освобождения крестьян с землею. „Колокол" был настольным у Я. И. Ростовцева, в нем искал справок по крестьянскому вопросу император Александр Николаевич—государь, к которому в 1858 году социалист Герцен обратился - несколько преждевременно!—с знаменитым воплем:

„Ты победил, Галилеянин!"

Отношения Герцена к личности императора Александра II, резко колебавшиеся в соответствии барометрическим скачкам неустойчивого „царствования полуреформ", более чем любопытны и достойны самого тщательного изучения.

Из-за рубежа, опальный, воспрещенный даже к упоминанию имени, изгой умел стать и быть государственною силою. Со звоном „Колокола" почтительно считались решительно все русские правительственные и общественные учреждения и пружины пятидесятых и шестидесятых годов.

Известно, как император Александр Николаевич определил разницу между Герценом и Долгоруким, издателем другой заграничной газеты „Будущность":

„Долгорукий только ругается, а Герцен часто дает нам дельные мысли".

Великий человек, в фимиаме долгого культа, часто превращается в бога на пьедестале, в свой собственный монумент, воздвигнутый по общественной подписке. Он так облекается репутацией идейного совершенства, что за нею совершенно исчезает человек. Так, до самых последних лет, мы имели монументального Пушкина, монументального Белинского, монументальных Гоголя с Лермонтовым, и лишь в девяностых годах прошлого столетия начались попытки возвратить их из условного состояния „бронзовых мужей славы" в живую плоть и кровь.

Вот состояние, совершенно невозможное для Герцена: его нельзя поставить в статуарную позу неподвижного бога не от мира сего, - он слишком человек, всегда, во всем земной, близкий, теплый, осязаемый и живой человек.

Когда его портрет висит на стене, с ним можно разговаривать мысленно целыми часами, как с любимым собеседником, как с дорогим другом, но не приходит желания запереть его в божницу. Нет в русском Пантеоне великого человека, который менее Герцена требовал бы разглядывания снизу вверх и годился бы для этого подобострастного процесса.

Герцен — писатель-друг: он ждет, чтобы друг-читатель подходил к нему вровень. И именно это отсутствие божественной позы, это простодушное равенство гения в человечестве со всяким, ему внемлющим, сыном земли и делает Герцена таким близким и дорогим для его читателя. В Герцене совсем нет той снеговой безупречности, что делает альпийские вершины такими сверкающими и такими холодными. Герцен никогда не был гордым и самодовольным фарисеем; он спотыкался, он падал, как мытарь, и, как мытарь, умел сознавать свои падения и искренно в них каяться.

Я люблю его в грехах его, потому что нет ничего трогательнее чувства глубокой, почтительно скорбной, любящей виноватости, которою он окружил и обессмертил нежный образ своей Натальи Александровны. Я люблю его в легкомысленных переходах от тяжелого горя к резвому веселью, в его широкой и мало разборчивой фамильярности. В его шампанском, которым столько попрекали Герцена пуристы демократии. В его неловких и щекотливых дружбах, в его, как сказал бы Л. Н. Толстой, „постыдных „ты", которых у Александра Ивановича было вряд ли меньше, чем у Стивы Облонского. В его легкомысленных романчиках, в которых он ухитрялся „падать" с высоты своей великой любви к Наталье Александровне, в самые пылкие дни ее, и потом каялся так сокрушенно и отчаянно, что Наталье же Александровне приходилось утешать его доказательствами, что он еще не совсем пропащий грешник, бывают и хуже.

 

 

Я люблю его маленькие тщеславия, самодовольство собственным остроумием, чрезмерное щегольство большим образованием, странные заголовки и эпиграфы на всевозможных европейских языках, которых не понимало девять десятых даже его образованной публики.

Да едва ли и он-то сам всегда отчетливо понимал.

„Ну, зачем ты опять набросал греческих слов?—строго отчитывал его Огарев,— ведь ни гу-гу не знаешь по-гречески!"

Уже в самых ранних письмах и произведениях Герцен „шикарно" щеголяет итальянскими и английскими цитатами, а между тем по собственному указанию, по-итальянски он выучился только в Риме,  по-английски в Лондоне, то есть в возрасте за тридцать лет. Люблю его спешные характеристики и великодушные ошибки в людях, ревнивые капризы и властность дружб, комическую слабость мешаться „не в свое дело" и вечно стекающие отсюда просаки. Люблю в нем, словом, цельность человеческой натуры, со всеми ее красотами и слабостями:

Не называй его небесным
И у земли не отнимай!

Да, он был земля и глубоко понимал землю. Подобно Фаусту, он отрекся вызывать страшного, отвлеченного Макрокосма, неохватимого мыслью человеческою, духа мировой системы, и предался Микрокосму, могучему и практическому духу земли, в звездной ризе, еженощно трепещущей живыми надеждами над головами усталого человечества.

Но Герцен не испугался живого огня, которым дышит великий дух: он ринулся в этот священный пожар, как страстный любовник пламени, и сам стал—весь пламя. Поразительны энергия, темперамент и строгая целесообразность действий этого человека в слабом ноющем веке „лишних людей", которому он принадлежал, как современник.

Поразительны чутье и сила, с какими Герцен, при огромной философской начитанности, умел однако не заблудиться в гегелианских туманах, окутавших русское интеллигентное поколение тридцатых и сороковых годов, от кружка Станкевича до „Гамлета Щигровскаго уезда" включительно.

Где другие благоговели—Герцен критиковал: в том, что другие принимали за цель, Герцен искал только средств и ключей к самостоятельным путям и выводам. Так—гегелианство его разрешается откровенным заявлением в „Дневнике", что он любит Гегеля лишь в периоде, когда тот писал „рассуждение о смертной казни".

Земля, и даже, пожалуй, надо взять еще уже: земля русская. Пушкина принято звать „лучшим русским человеком". Герцен имеет полное право разделить с ним честь этого прозвища.

Раннее европейское воспитание, заграничный навык, громадная начитанность и эрудиция позволяли ему чувствовать себя совершенно своим, равно в интеллигенции Германии, Италии, Франции, Польши, Англии. Но, даже спустя тридцать лет по своей эмиграции, он изумил доктора Белоголового тем, до какой степени он „остался русским человеком и москвичом 30-х и 40-х годов. Говорил он бойко по-французски, но думал по-русски, и было заметно, как старик Литтре часто затруднялся сразу схватить то или иное выражение Герцена: его слова были французские, а обороты - русские. Он остался по манере держать себя, по тону, разговору, по интонациям голоса опять-таки типичнейшим русским интеллигентом и москвичом".

В противоположность Бакунину, который, отколовшись от Россия, мало-помалу обратился в революционера интернационального, Герцен, как в жизни, так и в революции, хотел и умел быть только русским и не позволял переставить себя на интернациональный пьедестал, как о том ни старались многие, даже ближайшие к нему, люди.

Известен его отказ от участия в женевском социалистическом конгрессе „мира и свободы" (1867), с мотивировкою во французском „Колоколе": „Если меня приглашали, то не в качестве русского, но в глубоком убеждении, что я—русский в наименьшей по возможности мере, а этого-то я и не мог, не хотел, не должен был принять.

Всеми фибрами сердца я принадлежу к русскому народу; я работаю для него, он работает во мне; это не есть историческое воспоминание, слепой инстинкт, связь крови, но следствие того, что я вижу в русском народе, сквозь кровь и зарево пожаров, сквозь народное невежество и царскую цивилизацию. А вижу я великую силу, великий элемент, который входит в историю прямо с социальною революциею, к которой старый мир пойдет vоlеns-nоlеns, если не хочет потонуть или окостенеть"

Именно в это время Герцен мечтает и пишет о великом земском соборе, и вообще мысль его принимает настолько ярко-русскую окраску, что, в настоящее время, критические споры о Герцене едва ли не склонились к решительному выводу, что в этом типическом, по наружности, западнике скрывался, по существу, не менее типический славянофил. Разумеется, не в духе московского славянофильства, с которым Герцен заклято враждовал в сороковых годах.

 

 

Еще по теме:

А. И. Герцен. К 105-й годовщине со дня рождения (март 1917 г.)

А. И. Герцен. К 105-й годовщине со дня рождения (март 1917 г.). Часть 2

А. И. Герцен. К 105-й годовщине со дня рождения (март 1917 г.). Часть 3

А. И. Герцен. К 105-й годовщине со дня рождения (март 1917 г.). Часть 4

 

 

 

 

 

Категория: История искусства | Добавил: nik191 (09.04.2017)
Просмотров: 21 | Теги: А. И. Герцен | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
» Block title

» Яндекс тИЦ
Анализ веб сайтов

» Block title

» Block title

» Block title

» Статистика

» Block title
senior people meet contador de visitas счетчик посещений

» Новости дня

» Block title


Copyright MyCorp © 2017
Бесплатный хостинг uCoz